У нас была большая семья: семеро детей, папа, мама,
няня Груша, кухарка Марфа, и все мы жили в одной
квартире — в Ленинграде, на набережной реки Карповки. Квартира была
особенная, двухэтажная.
Верхний этаж был одной огромной комнатой, разделенной мебелью
на спальню, папин кабинет, черную комнату для печатания фотографий
и гостиную с роялем, кроме того, там спали младшие дети.
На нижнем этаже жили все остальные.
Я спала в детской, дальней комнате вместе с сестрой Шурой и няней Грушей, кухарка Марфа —
в особой комнатке для прислуги, остальные — кто
где. Одна из комнат считалась столовой, но и там
всегда кто-то спал.
С точки зрения простого советского человека мы
были зажравшиеся.
Вот интересно, кстати: дом был построен по проекту архитекторов Фомина и Левинсона в 1931–1935
годах для работников Ленсовета (тут-то их и начали
сразу сажать, работников этих). И — пожалуйста, проектируется комната для прислуги. Только что, можно
сказать, каких-то десять лет назад, коммуняки считали, что в доме кухонь вообще быть не должно. Дом
политкаторжан на Каменноостровском, с чудным видом на Неву, прямо на Летний сад, так и построен —
без кухонь. Советский человек не опустится до такого
мещанства, как стояние у плиты. Долой рабский труд,
освободим женщину, да здравствуют фабрики-кухни,
зразы свекольные, тефтели морковные, человек ест,
чтобы жить, а не живет, чтобы есть.
Ну так это простой человек, ему есть не надо,
а вот начальству очень даже надо, а поскольку он,
начальник, день и ночь работает на благо народа, то
ему полагается прислуга, встроенная, так сказать,
прямо в кухонный процесс. Для прислуги — стыдливо именуемой «домашней работницей» — и спроектировали комнатку при кухне.
Говорили, что наша квартира предназначалась
для самого товарища Кирова, но он не успел в нее
въехать, так как 1 декабря 1934 года был, как известно, по приказу
товарища Сталина убит — конкурентов надо убирать, поляну зачищать, —
и тем же выстрелом был убит и второй заяц: в злодейском покушении были
обвинены дворяне дробь интеллигенция,
и тут же начались массовые высылки. Говорят, высылали прямо
по справочнику «Весь Петроград» последнего дореволюционного выпуска;
всех, кто что-то собой представлял, сразу же и выдворяли.
Дом был отличный; издали он был похож на развернутый
плакат, опирающийся на две широкие
тумбы, чуть сутулый, с впалой грудью, — от этого
верхние углы его были острыми, четкими, и в этом
читалась некая лихость; весь второй этаж был обнесен стеклянной стеной,
выходившей на балкон, опоясывающий здание, с пятидесятых годов там был
детский сад, а уж как задумывали Фомин и Левинсон —
не знаю. Может, им грезилась какая оранжерея, где
умученная круглосуточными трудами исполнительная власть могла бы
отдыхать под пальмами и араукариями. В одной ноге дома предполагалась
прачечная, но, по слухам, она так и не заработала, а за всегда
запертой дверью в тридцатые годы сидел чекист
и следил в глазок: кто входит, кто выходит. Оттуда
хорошо просматривался почти весь двор. Перед домом был изящный фонтан
в виде черного квадрата,
раза два за свою жизнь я видала, как он работал. На
большее коммунальное хозяйство не замахивалось,
надо было ловить врагов и расстреливать их. У дома
были висячие наружные лестницы, длинные, леденящие попу каменные скамьи,
особые, приподнятые
над землей террасы, засеянные газоном и украшенные шиповником, цветник
во дворе, множество высоких решеток с римским узором в виде
перечеркнутого квадрата, какая-то асимметричная каменная
веранда, ведущая к теннисному корту (тоже никогда
не работавшему). На одной из террас стояла вообще
никому не понятная вещь — каменный куб на ножках, и на одной его грани —
барельеф плотного, без
шеи футболиста, который вот сейчас ударит по мячу.
Конструктивизм. У двух квартир — нашей и еще
одной в соседнем подъезде — были вторые этажи, выходившие на просторный
солярий, обрамленный каменным желобом-ящиком для цветов.
Кирова застрелили, и прекрасная эта квартира
досталась другому, сменив нескольких хозяев. В ней
жил, в частности, артист Юрьев. На нашей лестнице, на втором этаже,
также жила сестра Мейерхольда, и говорят, что, когда в ночь ареста
Мейерхольд
навестил Юрьева и спускался с пятого этажа к сестре, тут его и повязали.
Уж не знаю, почему Киров стремился переехать
в эту квартиру. Наверно, новенькая, с иголочки, двухэтажная, с видом
на реку, она манила его. Но, по-моему,
та, в которой он жил на Каменноостровском проспекте в доме Бенуа (там
теперь его музей), ничуть не хуже. (В свое время она принадлежала
какому-то адвокату, но ее экспроприировали.) В этот музей никто не
ходит, а зря. Там чудные вещи. Там американский холодильник «Дженерал
электрик», прототип нашего
«Севера», но только до сих пор прекрасно работающий, необыкновенной
красоты и функциональности, толстый такой, с закругленными углами,
похожий на сугроб; там красный компактный томик
Марксова «Капитала», подаренный Кирычу на днюху любящей супругой,
которой он так охотно и обильно изменял; там на полу шкура белого
медведя — кто
его убил, не сообщают; там книга исполинских размеров: отчет работниц
какой-то обувной фабрики,
все ложь и очковтирательство, галоши они там будто
какие-то... А сам-то Кирыч вечерами катался на финских коньках в финской
шапке — клеил баб, белье
носил не пролетарское, а иностранное, добротное —
все это в музее любовно выставлено, шкафы и кресла
у него были не советские, а удобные и красивые, царского времени,
и вообще, несмотря на фальшивые потуги работников музея (изумленных
посетителем-одиночкой, коим была я) как-то воспеть беспардонного бабника
и сибарита, каковым был дорвавшийся до
сладкой жизни «мальчик из Уржума», — весь музей,
каждый его экспонат вопиет о том, что надо не революцию делать,
а строить буржуазное общество, и что
уж Кирыч-то буржуазными утехами упивался вовсю.
Мы же в нашу карповскую квартиру переехали
в 1951 году, папе она досталась как многодетному отцу, причем никто
не ожидал такого щедрого подарка
судьбы — семья наша жила до того в том же доме
в маленькой квартирке, а за эту, большую, насмерть
дрались какие-то два немаловажных начальничка.
И, как это иногда случается, сработал принцип «не
доставайся же ты никому» — в этот момент очень
удачно родилась я, и исполком (или кто там этим ведал) воспользовался
случаем и не стал создавать себе
врага и выбирать из двух зол, а отдал жилплощадь
многодетным, ведь дети у нас — это святое, и камень
никто не бросит. По родительским рассказам, папа пришел в исполком
просить об улучшении жилищных условий как раз в тот момент, когда
председатель сидел, обхватив голову руками в ужасе от нерешаемой задачи:
кому из двух важняков отдать квартиру. Услышав папу, он крикнул: «Вас
бог послал!
Скорее бегите туда и вносите чемоданы!» Тогда существовало несколько
дикое правило: кто первый занял
жилплощадь, тому она и принадлежит.
Вот так мне, новорожденному младенцу, досталось то, что
не досталось Сергею Миронычу Кострикову, партийный псевдоним Киров,
а смельчаки-антисоветчики говорили, что фамилию эту надо
читать задом наперед, и тогда получится Ворик.
И уже в начале двухтысячных, когда у меня была
своя собственная квартира и я ходила по антикварным магазинам,
приискивая, чем бы украсить еще
пустое и гулкое жилье, мне на глаза попался и неизвестно чем приглянулся
бюст Кирова. Вероятно,
тем, что он стоил пятьдесят долларов, а его убийца
Сталин, например, — триста. Ну-с, ворики нам милей, чем кровопийцы,
а раз они еще и дешевле, то
я купила белую безглазую голову Сергея Мироныча
и отнесла его на Карповку, где пересиживала тяготы ремонта. И только
войдя с ним в квартиру, я поняла, что это он попросился на ручки —
попался на
глаза, прикинулся малоценным, выбрал и время, и повод, и того
единственного человека в многомиллионном городе — меня, — способного
отнести его в то
единственное место, которое его сейчас интересовало и которое он никогда
не видел: обещанную, чаемую, новенькую лямпампусечную квартирку —
с чуланом, антресолями, солярием, комнатой для прислуги, окнами на реку
и на закат.
И мне стало жалко Сергея Мироныча, рост метр
пятьдесят с кепкой, и я понесла его по комнатам, показывая
и рассказывая. Видишь, Сергей Мироныч?
Это столовая, тут всегда сыро и никогда не бывает
солнца. Потолок тут течет и обваливается с конца
войны, ЖЭК уверяет, что трубы сгнили и ничего тут
не поделаешь и что все чертежи потеряны, ты им веришь, правда? Зато тут
балкон. И два встроенных
шкафа с антресолями. В шкафу ящики с промасленными деталями от папиного
мотоцикла, лежат с сорок восьмого года. Жанр — «очень хорошие, пусть
лежат». На антресолях старые «Огоньки», пятидесятых годов, до которых
ты не дожил. Там такая же
дрянь, как и в тридцатые и сороковые, но более вегетарианская. Там
в одном номере замечательные «пословицы русского народа», которые
придумала у себя
в кабинете какая-то коммунистическая сволочь вроде тебя, Сергей Мироныч.
«Чан Кайши на Формозе —
как блоха на морозе», «Лондон и Вашингтон дуют
в один тон», «В Москве живет наш дед — Верховный
Совет», «От ленинской науки крепнут разум и руки»,
«В колхоз пришел — кафтан нашел».
Как тебе? По сердцу русский фольклор? То-то.
Пошли дальше. Это — чулан. Обои в нем лиловые
в белую хризантемку, их так и не меняли, держатся
с 1935 года. Там живет собака Ясса, боксер. Она ест
овсянку, и ничего. А когда ее взяли щенком, она была
приучена хозяйкой есть клубнику и взбитые сливки.
Вроде тебя, Мироныч! Но ее живо отучили. Правда, ее
лет сорок уже нет на свете. А для меня она всегда тут.
Вот кухня. Тут есть замечательная вещь — холодный шкаф. Это такой пролом в толстой кирпичной
стене, со стороны кухни он закрывается деревянными дверцами, а со стороны улицы стоит решетка.
И там продукты хранятся свежими. Потому что
в 1935 году ни у кого, кроме тебя, холодильников не
было, пролетарий хренов. Понял? Пойдем дальше?
Так обошла я с ним всю квартиру, все ему показала и рассказала и отнесла в свое новое жилье. Он
там стоит теперь на подзеркальнике большого буфета, на нем черные очки и женский кокошник в стиле «рюсс», чтобы помнил.
читать полностью в проекте "Сноб"
Комментариев нет:
Отправить комментарий