Ирина Васильева, кинорежиссер:
"Из книг, лекций и статей Григория Соломоновича Померанца выписывать мудрые мысли легко и приятно (как бы сопереживаешь и становишься вровень); но их так много, что устает рука и стремительно пустеет голова, не в силах вместить вроде бы простые, но уж какие-то бездонные, как колодцы с гладкими стенками, за которые нельзя уцепиться, мысли. Тысячи людей читали его книги, но еще больше тех, кто его книг не читал. Но книги и тексты остались; они будут собраны, прокомментированы и заново опубликованы. Все больше людей будут читать и понимать его, слыша его голос и чувствуя его внутренний ритм.
Из книги “Записки гадкого утенка” (Москва, РОССПЭН, 2003 г.): “Книга пронзительной до читательской неловкости — можно ли мне это знать? — искренности. Померанц пишет о себе несправедливо безжалостно, будто так и остался утенком, довольно-таки гадким”... Меня попросили рассказать, как я стал самим собой... и я понял их вопрос, как вопрос о стиле. То есть каким образом я нашел свой стиль, свой язык, свой собственный голос? Первое, что захотелось ответить: я и сам не знаю. Это далось очень медленно (“Он много раз потом об этом скажет: далось очень медленно!) много лет, и сделалось очень поздно, годам к сорока. То есть половина жизни прошла в поисках стиля (а что делать, если человек умрет в 27 лет, в 37, наконец в 40 с небольшим? Не знаю)”.
Это очень важное замечание: “не знаю”. Померанц не боится говорить правду, как он ее понимает, и не боится сказать — не знаю, если не знает ответа".
“Время от времени меня распирало словом. И я пытался писать”. Он невысоко ценил все написанное в молодости, но чуть дальше, в “Утенке”, скажет, что и в пятом классе написал бы лучше, чем некоторые литературоведы.
“...истины, до которых доходил медленно, но внезапно, озарениями, помнил и ценил”.
“собеседники попадались на моем пути изредка, как деревья в степи”
“...У каждого крупного писателя был свой стиль, т.е. чувство собеседника. У меня это не получалось. Я разговаривал с самим собой, не зная, кто я такой, и поминутно сбиваясь в книгу. ...Стихия живого философского спора возникла для меня только в лагере, в разговоре с другими зэками, сидевшими по ст. 58-10 за болтовню (в примечании он добавляет: “Антисоветская агитация и пропаганда. Если в разговоре участвовало несколько человек, то прибавлялась статья 11 — тоже в группе. Срока давались до 10 лет, а в военное время или в “обстановке массовых волнений” вплоть до расстрела или 25 лет)”.
“...Прошло еще десять лет, пока я окончательно понял, с кем и для кого я пишу. И тогда сразу начались мои эссе. С 1962 года мой внутренний слог сложился, и я его только обуздывал... Если у человека есть стиль, его не спрячешь. Он как-то вылезает: в ритме фразы, в ритме периодов, в организации целого.
...Я равнодушен к поиску корней, традиций и не слишком много думал, откуда рос, как складывался. Как то сложился. Кажется, под влиянием Стендаля, Герцена, Достоевского; может быть, еще кого-то. Например, Честертона, или прозы поэтов, или дзэн буддизма. Можно включить меня в какую-то традицию, но я сам не знаю, как ее определить...”
“...Я не боюсь потеряться, переступив через рамки вероисповеданий, национальных пристрастий и проч. Я остаюсь самим собой, о чем бы ни писал... Полоборота на восток стало частью меня самого... Стиль — это человек, найти свой стиль — значит найти свое внутреннее зернышко, свое чувство истины”.
И дальше очень важное для понимания его мышления:
“Обладать стилем, как я это понимаю, значит плыть, не думая, что плывешь, поворачиваться, не думая о повороте, совершенно верить своему интуитивному знанию, куда повернуть, а не знать какие-то образцы... Обладать стилем — значит быть самим собой. ...быть самим собой и “знать своего собеседника” — две стороны одного и того же.
А дальше — важнейшее признание, в котором никакого кокетства, только грустное понимание реальности:
“Когда я стал писать свои эссе, я уже понимал, кто я такой: гадкий утенок. И понимал, что никакое мое красноречие не убедит стандартных уток. ...Я стал писать для своих, т.е. для гадких утят, то, что я пишу, для гадких утят, для тех, кто хочет найти не другой птичий двор, а самих себя. Если вам этого не хочется, если какой-то улучшенный птичий двор вам нравится, не читайте дальше. Это не для вас. Это не ваш путь. Я не хочу вас соблазнять и делать несчастными, сбивать с вашей дороги... У Андерсена гадкий утенок, увидев озеро с лебедями, глядится в воду и видит, что он сам тоже лебедь. После этого нечего искать. Всё найдено”.
А вот признание, которое дорогого стоит: “Я думаю, что с настоящим гадким утенком такое случится разве только в раю. А на земле гадкий утенок остается утенком. Хотя он может почувствовать в себя лебединость... Более того, я убежден, что каждый гадкий утенок несет за своими плечами неразвернувшиеся лебединые крылья... Гадкий утенок может учиться летать, много раз испытывать чувство высоты... А потом снова оказываться на земле гадким утенком. Между гадким утенком и лебедем есть семейное свойство — настолько, что Андерсен их смешал. Гадкий утенок тянется к лебединости, не может не тянуться, и все-таки остается гадким утенком”.
О чем это он? Вот о чем. Заканчивая свое сравнение, одновременно высокое и полное смиренного признания: “Лебедь — это совершенный образ и подобие Бога. Так его понимали индийцы, называя... лебедями своих величайших святых... Лебедь может назвать себя одновременно и человеком и Богом. Как это сочетается — спорили на нескольких вселенских Соборах. Но сочетается”.
“…Я как сосуд — ничто. Я только вместилище. Я, как дух, наполнивший сосуд, неотделим от Истины. Это доступно каждому, но прежде нужно сказать о себе всем сердцем: я ничто. А это не выходит, почти ни у кого не выходит. Я мертв, но жив во мне Христос. Кто умер, чтобы жил в нем Бог?.. Мы только гадкие утята... У подлинных лебедей есть какой-то период гадкоутеночности. Но кончается он очень рано, в юности. Свою природу они, кажется, никогда не узнавали от других, а только изнутри, толчком преображения, таким бесспорным, что сомнения в своей лебединости исчезают, как дым”.
Философ на войне
Померанц часто пишет о войне, поверяет себя и других войною. Вот он вспоминает командира роты лейтенанта Сидорова.
“Сидоров не видел ничего ужасного в том, что оказался на одном уровне с крестьянами, среди которых жил и до войны. Он говорил о своей судьбе спокойно, без обиды. Не он один терпел установленный порядок. Вообще ему некогда было думать о себе.
Есть в России небольшое меньшинство, которое как бы нарочно придумано, чтобы уравновесить безответственность большинства. В обычной жизни, когда начальство всем распоряжается, это меньшинство почти незаметно, не бросается в глаза. Но в обстановке хаоса и развала Сидоровы вдруг выступают вперед. Не на самое первое место: для этого им не хватает честолюбия. Но на очень важное. Можно было выиграть войну без любого маршала и генерала, но нельзя — без Сидоровых. Войну решило согласие солдат на смерть, когда не было ни авиации, ни танков, ни общего плана, ни связи, — …[только] способность Сидоровых организовать сопротивление...
Вспоминая о том, как он попал под бомбежку, Померанц воспроизводит такие неожиданные и парадоксальные ощущения, что им безоговорочно веришь: “Сперва — 16 пикирующих бомбардировщиков “юнкерс-87”. Я их несколько раз пересчитал... Я был мишенью, обладавшей сознанием и эстетической восприимчивостью; и не могу не сказать, что это было красиво. Особенно последний тур, который я созерцал совершенно пассивно и незаинтересованно (шоковое состояние не давало возможности не только слезть с санок, но даже пошевелиться)... Немцы действовали как на полигоне, в строгом порядке. Кружение их напоминало танец, в котором то одна, то другая балерина по очереди выходила из хоровода и вертелась на одной ножке, дожидаясь аплодисментов (вместо хлопков — взрывы бомб, а вместо музыки — вой самолета, вошедшего в пике)...”
Опыт войны он обобщает кратко и точно:
“Наступающий всегда сильнее — хотя бы потому, что он идет, т.е. каждую минуту преодолевает страх и накапливает бесстрашие, и с каждым своим шагом отымает это бесстрашие, эту уверенность в своей силе у тех, кто лежит (или стоит) в окопе, стреляет — и не может его остановить. Так что даже численность не важна...”
Померанц, применяя собственную методику “включенного наблюдения”, глубоко и оригинально анализирует психологическую составляющую войны, психологию солдата-пехотинца: “сложился свой стиль — лихой, беспечный... И баже на беспечность пехотинцев можно вхглянуть, как на разумное приспособление к своему ремеслу смертника. Пехоту расходовали по-сталински — до нуля... Беречь себя пехотинцу не имело смысла. Беспечность его была принятием судьбы, его панибратством со смертью”.
“Я убежден, что человеку в иных случаях вовсе не страшно умирать. Игра со смертью завлекает до совершенного опьянения. Страшно быть живой мишенью. Страшно быть на войне узбекским крестьянином... Страшно погибать нелепо, глупо, без смысла, по своему собственному или чужому идиотству”.
“Перешагнуть через страх, не теряя совести (а возможно, и разума), — очень трудное дело. Никакое знамя не гарантирует чистоты. И религия, принятая на веру, без глубокого внутреннего опыта, ничего не меняет...”
Про Сталинград
Фюрера вела судьба — до 19 ноября к победам, после — к поражению. До 19 ноября гением был Гитлер, после Сталин... первая реакция Сталина на выход немцев к Волге была истерической. Наша полумиллионная армия, наскоро брошенная в бой, истекла кровью, ничего не добившись. Но Сталинград держался. И Сталин вовремя понял, что город становится ловушкой... Сталин обладал огромной волей, хотя тупой и темной. Идеи он брал у других. Но выполнял с яростью. На войне темная воля хорошо работает, может быть, лучше светлой...” Стратегический план? Но он получил смысл только от того, что Сталинград держался... Решил дух, охвативший ополченцев и солдат. Откуда он взялся, этот дух никто никогда до конца не объяснит. Но одно обстоятельство бросилось мне в глаза: началось с обороны городов. Город не только тактически удобнее защищать (особенно когда город приморский и когда море в наших руках). Он и социально крепче. Там собрано население, готовое взяться за оружие. Нашествие прошло, как ураган, по русской деревне и споткнулось о города… В течение полутора лет жертвы приносились напрасно. Но потом Бог войны сказал: достаточно. Я напился вашей кровью... Вы стали солдатами, я отдаю вам победу.
Сталин не был военным гением, но идиотом он тоже не был. За полтора года он научился выбирать генералов и разбираться в штабной работе. Очень многие короли, цари и диктаторы этому выучиваются. Сталин — не первый и не последний. Но война окончилась. Жизненный опыт не пропадает, он пригождается совсем в разных ситуациях, например, в академической жизни. И Померанц от описания преодоления страха в бою переходит к академической жизни.
“Несколько раз я замечал, что в состоянии бесстрашия есть две стадии — разумная и глупая. На первой стадии ясно работает ум... На второй — море по колено, шапками закидаем. То же самое повторилось в декабре 1965 года: выступил против реабилитации Сталина очень страстно, но рассчитывая каждое слово, и не вышел за рамки допустимого для либерально настроенного коммуниста. Я публично высмеял идеи, которые поддерживал ЦК, и остался цел”.
Померанц обобщает свой немалый опыт диссидента: “Во всякой борьбе есть свой хмель. И если даже война, несмотря на уставы и все прочее, вплоть до штрафных батальонов, была возможна только такой, какой она была, т.е. с огромными потерями от безалаберности и беспечности, то было бы странно, если бы русское общественное движение обошлось вовсе без фронтовых ста грамм. Есть майя страха (или инерция страха, как выразился В.Ф. Турчин) и майя бесстрашия... Сплошь и рядом человек ввязывается в опасную ситуацию неожиданно, нечаянно, не успев рассчитать свои силы, да и как их заранее сосчитать?.. Не знаю, что мне помогало сравнительно быстро выходить из инерции страха — и инерции бесстрашия. Наверное, склонность к самоанализу и привычка видеть себя таким, каким мать родила”.
Померанц — не гражданский лидер, не политический боец, хотя в своей публицистике он поразительно бесстрашен. Но для него “каждый раз главным было понять, а не сделать. Что именно понять? События или себя самого? И то и другое. Понять, куда события движутся сами по себе. Бросить камешек — и подождать: покатится ли лавина? И если покатится — то куда? По большей части она катится не туда, совсем не туда, и поэтому бессмысленно вкладывать всего себя в попытки сдвинуть груду. Надо сохранить внутреннюю свободу, возможность отойти в сторону и даже повернуться спиной к событиям, если они мне не по сердцу, — с тем чтобы снова войти в поток в какой-то другой, благоприятный миг, когда история тебя позовет... Но главное все-таки не в ней, а в тебе самом...”
“Я не экстатик, Мне хотелось заглянуть за край: за край страха, за край времени и вещей. И я заглянул, я как бы высадился на Луне и прошелся по ней. Но потом вернулся на Землю”.
Страх и трепет
“...Духовный путь связан со страхом и трепетом. Страх бесконечности, охвативший меня в юности, вовсе не связан с реальной физической... Страх, доведенный до своей метафизической глубины, страх Божий, начало премудрости, начало духовной лествицы, первая ступенька ее... На глубине бытия страх и бесстрашие, смерть и бессмертие, исчезновение и вечная жизнь — одно. Прикосновение к этой глубине дает ключ к свободе от мелких земных страхов”.
“Отношений не на равных я не выносил. И нужно было время, чтобы создать равенство, сквозь неравенство положений, знаков различия, одежды. Я его создал в конце концов, но сперва я чувствовал себя голым”.
Про старость
“…Старость — то же окружение. Та же засада. И я мысленно сбрасываю с плеча карабин, я пытаюсь вырваться или вырвать из тела душу. Старость — это танец смерти. Это игра, в которой нет выигрыша. Но в ней есть радость. И эта радость сильнее смерти… Судьба вывела меня невредимым из-под бомб и застенков…И мне удалось уйти от пошлости и суеты, пройти, не запутавшись, через 60-е и 70-е годы, и после всех экспериментов вовне добраться, сохранив ясность ума, к своей внутренней задаче. Мои поражения стали шагами извне вовнутрь. Но есть предел удачам и неудачам, и я подошел к нему. Судьба стучится изнутри с каждым биением сердца... И неизвестно, где будет прорван фронт (лопнет обызвествленный сосуд) и в прорыв хлынет смерть”.
О свободе и истории
Я убежден, что без открытого свободного слова — живого слова — свободное общество никогда не начнется. Расшевелить аудиторию непросто, и не имеет смысла биться головой о стенку. Академик Тарле говорил, что историю знает на пятерку только Господь Бог, а сам он — в лучшем случае на четыре... Все наши исторические концепции — фантазии троечников, и это в самом-самом лучшем случае. Глобальная теория невозможна без известной доли хлестаковщины, без легкости в мыслях необыкновенной. Знаю это по себе и не осуждаю других... Надежное руководство к историческому действию так же невозможно, как эликсир бессмертия или философский камень... Ад вымощен теориями, которые непобедимы, потому что не истинны, и все руководства к действию давно взяты на учет преисподней... Несколько раз я собирался научить историю, как ей себя вести; и в конце концов она сама меня научила: ждать — пока что-то созреет. Тогда можно помочь вытащить наружу то, что уже есть. Что именно? Что Бог даст. Вовсе не обязательно то, что мне хочется”.
“...Представил себе на миг Москву, ставшую одной из интеллектуальных и духовных столиц мира; Россию, захваченную поисками синтеза культур, стянутых в узел ХХ веком; и на этой основе — нечто вроде Евразийского сообщества, свободную ассоциацию республик, связанную между собой общей историей последних десятилетий. Возможно ли это? Не очень. Но на каждом повороте истории есть неожиданные возможности. Нависшая катастрофа может оказаться стимулом и вызвать творческий ответ — а может, и не вызвать его и дать человечеству предметный урок наподобие потопа”.
Из статьи Григория Соломоновича “Метафизическое мужество”, последней прижизненной публикации в “Вестнике Европы” (том 34/ 35, 2012 г.):
“...То, чем мы занимаемся, может показаться очень далеким от событий, которые потрясают страну и весь мир. Но на самом деле, все это глубоко связано, потому что сейчас вся цивилизация столкнулась с необходимостью глубокого духовного поворота. Если мы не найдем в глубине самих себя тогo уровня, в котором тонут обиды и желание отомстить, то жизнь на Земле, во всяком случае, человеческая жизнь прекратится. Потому что, конечно, ненависть и месть не сегодня родились, но сегодня в распоряжении этих сил находятся слишком большие технические возможности. Поэтому я думаю, что каждому надо заниматься тем, чем он может, не теряя духа от того, что усилия наши кажутся капелькой, которая все равно утонет в океане. Нет, все равно что-то из этих капелек сольется и сложится”.
«Вестник Европы» 2013, №36
"Из книг, лекций и статей Григория Соломоновича Померанца выписывать мудрые мысли легко и приятно (как бы сопереживаешь и становишься вровень); но их так много, что устает рука и стремительно пустеет голова, не в силах вместить вроде бы простые, но уж какие-то бездонные, как колодцы с гладкими стенками, за которые нельзя уцепиться, мысли. Тысячи людей читали его книги, но еще больше тех, кто его книг не читал. Но книги и тексты остались; они будут собраны, прокомментированы и заново опубликованы. Все больше людей будут читать и понимать его, слыша его голос и чувствуя его внутренний ритм.
Из книги “Записки гадкого утенка” (Москва, РОССПЭН, 2003 г.): “Книга пронзительной до читательской неловкости — можно ли мне это знать? — искренности. Померанц пишет о себе несправедливо безжалостно, будто так и остался утенком, довольно-таки гадким”... Меня попросили рассказать, как я стал самим собой... и я понял их вопрос, как вопрос о стиле. То есть каким образом я нашел свой стиль, свой язык, свой собственный голос? Первое, что захотелось ответить: я и сам не знаю. Это далось очень медленно (“Он много раз потом об этом скажет: далось очень медленно!) много лет, и сделалось очень поздно, годам к сорока. То есть половина жизни прошла в поисках стиля (а что делать, если человек умрет в 27 лет, в 37, наконец в 40 с небольшим? Не знаю)”.
Это очень важное замечание: “не знаю”. Померанц не боится говорить правду, как он ее понимает, и не боится сказать — не знаю, если не знает ответа".
“Время от времени меня распирало словом. И я пытался писать”. Он невысоко ценил все написанное в молодости, но чуть дальше, в “Утенке”, скажет, что и в пятом классе написал бы лучше, чем некоторые литературоведы.
“...истины, до которых доходил медленно, но внезапно, озарениями, помнил и ценил”.
“собеседники попадались на моем пути изредка, как деревья в степи”
“...У каждого крупного писателя был свой стиль, т.е. чувство собеседника. У меня это не получалось. Я разговаривал с самим собой, не зная, кто я такой, и поминутно сбиваясь в книгу. ...Стихия живого философского спора возникла для меня только в лагере, в разговоре с другими зэками, сидевшими по ст. 58-10 за болтовню (в примечании он добавляет: “Антисоветская агитация и пропаганда. Если в разговоре участвовало несколько человек, то прибавлялась статья 11 — тоже в группе. Срока давались до 10 лет, а в военное время или в “обстановке массовых волнений” вплоть до расстрела или 25 лет)”.
“...Прошло еще десять лет, пока я окончательно понял, с кем и для кого я пишу. И тогда сразу начались мои эссе. С 1962 года мой внутренний слог сложился, и я его только обуздывал... Если у человека есть стиль, его не спрячешь. Он как-то вылезает: в ритме фразы, в ритме периодов, в организации целого.
...Я равнодушен к поиску корней, традиций и не слишком много думал, откуда рос, как складывался. Как то сложился. Кажется, под влиянием Стендаля, Герцена, Достоевского; может быть, еще кого-то. Например, Честертона, или прозы поэтов, или дзэн буддизма. Можно включить меня в какую-то традицию, но я сам не знаю, как ее определить...”
“...Я не боюсь потеряться, переступив через рамки вероисповеданий, национальных пристрастий и проч. Я остаюсь самим собой, о чем бы ни писал... Полоборота на восток стало частью меня самого... Стиль — это человек, найти свой стиль — значит найти свое внутреннее зернышко, свое чувство истины”.
И дальше очень важное для понимания его мышления:
“Обладать стилем, как я это понимаю, значит плыть, не думая, что плывешь, поворачиваться, не думая о повороте, совершенно верить своему интуитивному знанию, куда повернуть, а не знать какие-то образцы... Обладать стилем — значит быть самим собой. ...быть самим собой и “знать своего собеседника” — две стороны одного и того же.
А дальше — важнейшее признание, в котором никакого кокетства, только грустное понимание реальности:
“Когда я стал писать свои эссе, я уже понимал, кто я такой: гадкий утенок. И понимал, что никакое мое красноречие не убедит стандартных уток. ...Я стал писать для своих, т.е. для гадких утят, то, что я пишу, для гадких утят, для тех, кто хочет найти не другой птичий двор, а самих себя. Если вам этого не хочется, если какой-то улучшенный птичий двор вам нравится, не читайте дальше. Это не для вас. Это не ваш путь. Я не хочу вас соблазнять и делать несчастными, сбивать с вашей дороги... У Андерсена гадкий утенок, увидев озеро с лебедями, глядится в воду и видит, что он сам тоже лебедь. После этого нечего искать. Всё найдено”.
А вот признание, которое дорогого стоит: “Я думаю, что с настоящим гадким утенком такое случится разве только в раю. А на земле гадкий утенок остается утенком. Хотя он может почувствовать в себя лебединость... Более того, я убежден, что каждый гадкий утенок несет за своими плечами неразвернувшиеся лебединые крылья... Гадкий утенок может учиться летать, много раз испытывать чувство высоты... А потом снова оказываться на земле гадким утенком. Между гадким утенком и лебедем есть семейное свойство — настолько, что Андерсен их смешал. Гадкий утенок тянется к лебединости, не может не тянуться, и все-таки остается гадким утенком”.
О чем это он? Вот о чем. Заканчивая свое сравнение, одновременно высокое и полное смиренного признания: “Лебедь — это совершенный образ и подобие Бога. Так его понимали индийцы, называя... лебедями своих величайших святых... Лебедь может назвать себя одновременно и человеком и Богом. Как это сочетается — спорили на нескольких вселенских Соборах. Но сочетается”.
“…Я как сосуд — ничто. Я только вместилище. Я, как дух, наполнивший сосуд, неотделим от Истины. Это доступно каждому, но прежде нужно сказать о себе всем сердцем: я ничто. А это не выходит, почти ни у кого не выходит. Я мертв, но жив во мне Христос. Кто умер, чтобы жил в нем Бог?.. Мы только гадкие утята... У подлинных лебедей есть какой-то период гадкоутеночности. Но кончается он очень рано, в юности. Свою природу они, кажется, никогда не узнавали от других, а только изнутри, толчком преображения, таким бесспорным, что сомнения в своей лебединости исчезают, как дым”.
Философ на войне
Померанц часто пишет о войне, поверяет себя и других войною. Вот он вспоминает командира роты лейтенанта Сидорова.
“Сидоров не видел ничего ужасного в том, что оказался на одном уровне с крестьянами, среди которых жил и до войны. Он говорил о своей судьбе спокойно, без обиды. Не он один терпел установленный порядок. Вообще ему некогда было думать о себе.
Есть в России небольшое меньшинство, которое как бы нарочно придумано, чтобы уравновесить безответственность большинства. В обычной жизни, когда начальство всем распоряжается, это меньшинство почти незаметно, не бросается в глаза. Но в обстановке хаоса и развала Сидоровы вдруг выступают вперед. Не на самое первое место: для этого им не хватает честолюбия. Но на очень важное. Можно было выиграть войну без любого маршала и генерала, но нельзя — без Сидоровых. Войну решило согласие солдат на смерть, когда не было ни авиации, ни танков, ни общего плана, ни связи, — …[только] способность Сидоровых организовать сопротивление...
Вспоминая о том, как он попал под бомбежку, Померанц воспроизводит такие неожиданные и парадоксальные ощущения, что им безоговорочно веришь: “Сперва — 16 пикирующих бомбардировщиков “юнкерс-87”. Я их несколько раз пересчитал... Я был мишенью, обладавшей сознанием и эстетической восприимчивостью; и не могу не сказать, что это было красиво. Особенно последний тур, который я созерцал совершенно пассивно и незаинтересованно (шоковое состояние не давало возможности не только слезть с санок, но даже пошевелиться)... Немцы действовали как на полигоне, в строгом порядке. Кружение их напоминало танец, в котором то одна, то другая балерина по очереди выходила из хоровода и вертелась на одной ножке, дожидаясь аплодисментов (вместо хлопков — взрывы бомб, а вместо музыки — вой самолета, вошедшего в пике)...”
Опыт войны он обобщает кратко и точно:
“Наступающий всегда сильнее — хотя бы потому, что он идет, т.е. каждую минуту преодолевает страх и накапливает бесстрашие, и с каждым своим шагом отымает это бесстрашие, эту уверенность в своей силе у тех, кто лежит (или стоит) в окопе, стреляет — и не может его остановить. Так что даже численность не важна...”
Померанц, применяя собственную методику “включенного наблюдения”, глубоко и оригинально анализирует психологическую составляющую войны, психологию солдата-пехотинца: “сложился свой стиль — лихой, беспечный... И баже на беспечность пехотинцев можно вхглянуть, как на разумное приспособление к своему ремеслу смертника. Пехоту расходовали по-сталински — до нуля... Беречь себя пехотинцу не имело смысла. Беспечность его была принятием судьбы, его панибратством со смертью”.
“Я убежден, что человеку в иных случаях вовсе не страшно умирать. Игра со смертью завлекает до совершенного опьянения. Страшно быть живой мишенью. Страшно быть на войне узбекским крестьянином... Страшно погибать нелепо, глупо, без смысла, по своему собственному или чужому идиотству”.
“Перешагнуть через страх, не теряя совести (а возможно, и разума), — очень трудное дело. Никакое знамя не гарантирует чистоты. И религия, принятая на веру, без глубокого внутреннего опыта, ничего не меняет...”
Про Сталинград
Фюрера вела судьба — до 19 ноября к победам, после — к поражению. До 19 ноября гением был Гитлер, после Сталин... первая реакция Сталина на выход немцев к Волге была истерической. Наша полумиллионная армия, наскоро брошенная в бой, истекла кровью, ничего не добившись. Но Сталинград держался. И Сталин вовремя понял, что город становится ловушкой... Сталин обладал огромной волей, хотя тупой и темной. Идеи он брал у других. Но выполнял с яростью. На войне темная воля хорошо работает, может быть, лучше светлой...” Стратегический план? Но он получил смысл только от того, что Сталинград держался... Решил дух, охвативший ополченцев и солдат. Откуда он взялся, этот дух никто никогда до конца не объяснит. Но одно обстоятельство бросилось мне в глаза: началось с обороны городов. Город не только тактически удобнее защищать (особенно когда город приморский и когда море в наших руках). Он и социально крепче. Там собрано население, готовое взяться за оружие. Нашествие прошло, как ураган, по русской деревне и споткнулось о города… В течение полутора лет жертвы приносились напрасно. Но потом Бог войны сказал: достаточно. Я напился вашей кровью... Вы стали солдатами, я отдаю вам победу.
Сталин не был военным гением, но идиотом он тоже не был. За полтора года он научился выбирать генералов и разбираться в штабной работе. Очень многие короли, цари и диктаторы этому выучиваются. Сталин — не первый и не последний. Но война окончилась. Жизненный опыт не пропадает, он пригождается совсем в разных ситуациях, например, в академической жизни. И Померанц от описания преодоления страха в бою переходит к академической жизни.
“Несколько раз я замечал, что в состоянии бесстрашия есть две стадии — разумная и глупая. На первой стадии ясно работает ум... На второй — море по колено, шапками закидаем. То же самое повторилось в декабре 1965 года: выступил против реабилитации Сталина очень страстно, но рассчитывая каждое слово, и не вышел за рамки допустимого для либерально настроенного коммуниста. Я публично высмеял идеи, которые поддерживал ЦК, и остался цел”.
Померанц обобщает свой немалый опыт диссидента: “Во всякой борьбе есть свой хмель. И если даже война, несмотря на уставы и все прочее, вплоть до штрафных батальонов, была возможна только такой, какой она была, т.е. с огромными потерями от безалаберности и беспечности, то было бы странно, если бы русское общественное движение обошлось вовсе без фронтовых ста грамм. Есть майя страха (или инерция страха, как выразился В.Ф. Турчин) и майя бесстрашия... Сплошь и рядом человек ввязывается в опасную ситуацию неожиданно, нечаянно, не успев рассчитать свои силы, да и как их заранее сосчитать?.. Не знаю, что мне помогало сравнительно быстро выходить из инерции страха — и инерции бесстрашия. Наверное, склонность к самоанализу и привычка видеть себя таким, каким мать родила”.
Померанц — не гражданский лидер, не политический боец, хотя в своей публицистике он поразительно бесстрашен. Но для него “каждый раз главным было понять, а не сделать. Что именно понять? События или себя самого? И то и другое. Понять, куда события движутся сами по себе. Бросить камешек — и подождать: покатится ли лавина? И если покатится — то куда? По большей части она катится не туда, совсем не туда, и поэтому бессмысленно вкладывать всего себя в попытки сдвинуть груду. Надо сохранить внутреннюю свободу, возможность отойти в сторону и даже повернуться спиной к событиям, если они мне не по сердцу, — с тем чтобы снова войти в поток в какой-то другой, благоприятный миг, когда история тебя позовет... Но главное все-таки не в ней, а в тебе самом...”
“Я не экстатик, Мне хотелось заглянуть за край: за край страха, за край времени и вещей. И я заглянул, я как бы высадился на Луне и прошелся по ней. Но потом вернулся на Землю”.
Страх и трепет
“...Духовный путь связан со страхом и трепетом. Страх бесконечности, охвативший меня в юности, вовсе не связан с реальной физической... Страх, доведенный до своей метафизической глубины, страх Божий, начало премудрости, начало духовной лествицы, первая ступенька ее... На глубине бытия страх и бесстрашие, смерть и бессмертие, исчезновение и вечная жизнь — одно. Прикосновение к этой глубине дает ключ к свободе от мелких земных страхов”.
“Отношений не на равных я не выносил. И нужно было время, чтобы создать равенство, сквозь неравенство положений, знаков различия, одежды. Я его создал в конце концов, но сперва я чувствовал себя голым”.
Про старость
“…Старость — то же окружение. Та же засада. И я мысленно сбрасываю с плеча карабин, я пытаюсь вырваться или вырвать из тела душу. Старость — это танец смерти. Это игра, в которой нет выигрыша. Но в ней есть радость. И эта радость сильнее смерти… Судьба вывела меня невредимым из-под бомб и застенков…И мне удалось уйти от пошлости и суеты, пройти, не запутавшись, через 60-е и 70-е годы, и после всех экспериментов вовне добраться, сохранив ясность ума, к своей внутренней задаче. Мои поражения стали шагами извне вовнутрь. Но есть предел удачам и неудачам, и я подошел к нему. Судьба стучится изнутри с каждым биением сердца... И неизвестно, где будет прорван фронт (лопнет обызвествленный сосуд) и в прорыв хлынет смерть”.
О свободе и истории
Я убежден, что без открытого свободного слова — живого слова — свободное общество никогда не начнется. Расшевелить аудиторию непросто, и не имеет смысла биться головой о стенку. Академик Тарле говорил, что историю знает на пятерку только Господь Бог, а сам он — в лучшем случае на четыре... Все наши исторические концепции — фантазии троечников, и это в самом-самом лучшем случае. Глобальная теория невозможна без известной доли хлестаковщины, без легкости в мыслях необыкновенной. Знаю это по себе и не осуждаю других... Надежное руководство к историческому действию так же невозможно, как эликсир бессмертия или философский камень... Ад вымощен теориями, которые непобедимы, потому что не истинны, и все руководства к действию давно взяты на учет преисподней... Несколько раз я собирался научить историю, как ей себя вести; и в конце концов она сама меня научила: ждать — пока что-то созреет. Тогда можно помочь вытащить наружу то, что уже есть. Что именно? Что Бог даст. Вовсе не обязательно то, что мне хочется”.
“...Представил себе на миг Москву, ставшую одной из интеллектуальных и духовных столиц мира; Россию, захваченную поисками синтеза культур, стянутых в узел ХХ веком; и на этой основе — нечто вроде Евразийского сообщества, свободную ассоциацию республик, связанную между собой общей историей последних десятилетий. Возможно ли это? Не очень. Но на каждом повороте истории есть неожиданные возможности. Нависшая катастрофа может оказаться стимулом и вызвать творческий ответ — а может, и не вызвать его и дать человечеству предметный урок наподобие потопа”.
Из статьи Григория Соломоновича “Метафизическое мужество”, последней прижизненной публикации в “Вестнике Европы” (том 34/ 35, 2012 г.):
“...То, чем мы занимаемся, может показаться очень далеким от событий, которые потрясают страну и весь мир. Но на самом деле, все это глубоко связано, потому что сейчас вся цивилизация столкнулась с необходимостью глубокого духовного поворота. Если мы не найдем в глубине самих себя тогo уровня, в котором тонут обиды и желание отомстить, то жизнь на Земле, во всяком случае, человеческая жизнь прекратится. Потому что, конечно, ненависть и месть не сегодня родились, но сегодня в распоряжении этих сил находятся слишком большие технические возможности. Поэтому я думаю, что каждому надо заниматься тем, чем он может, не теряя духа от того, что усилия наши кажутся капелькой, которая все равно утонет в океане. Нет, все равно что-то из этих капелек сольется и сложится”.
«Вестник Европы» 2013, №36
Комментариев нет:
Отправить комментарий