Страницы

среда, 7 мая 2014 г.

Улья Нова "День медика"

Было воскресенье, девятнадцатое июня. День медика, почитаемый бабушкой как большой праздник, с которым, с натяжкой, могли соперничать лишь Новый год и Яблочный Спас.

Проснувшись по-дачному, около полудня, мы, не торопясь, набросили изумрудно-зеленую клеенку на большой старый стол под яблонями. Ко времени нашего праздничного завтрака у соседей, в новом кирпичном особняке, уже выстукивали молотками таджики. Их усердный труд еще сильнее обострял ощущения воскресного дня. Под этот назойливый стук было приятно выносить и лениво расставлять на клеенке пузатую сахарницу с отколотой ручкой, коричневую керамическую вазочку с конфетами, соломенную корзинку с овсяным печеньем, вафельный торт, тарелку с расплывчатой синей надписью «Общепит», посреди которой холодил взгляд слиток сливочного масла. А за ними – жестянку с красной икрой и большущее блюдо с золотой каемкой, из послевоенного сервиза, устланное сыром и сервелатом.

Мы еще студенты и не женаты. Сидим, обнявшись, на старенькой садовой качалке, на выгоревшем жестком матрасе, не раз попадавшем под дождь. Небо прозрачное и ясное, чувствуется, что дождя не будет ни к вечеру, ни ночью. За спиной, в саду, уже вовсю рассыпано щебетание, чириканье и посвистывание, прерываемое задумчивым шелестом ветра в листве соседских лип и нашей старой ивы, большущего, кривого, но живучего дерева, к черному стволу которого прибит давно заброшенный скворечник.

Стоило начать завтрак, как из-за угла дома беззвучно возникает парочка соседских котов. Впереди по дорожке невесомо пробирается Друг, серый, изящный, похожий на маленькую рысь. Добродушный и ласковый, он иногда целыми днями бродит вокруг нашего дома. В ясные дни он умывается под яблоней, растянувшись на скамейке, греется на солнышке или наблюдает за нами с крыши террасы. Несколько раз, во время дождя, он грустил на нашем крыльце, под козырьком, потом, отчаявшись, царапал входную дверь, с надеждой заглядывал в низенькое окошко и протяжно причитал.

Скорее всего, он рассказывал о том, как пережил здесь, в деревне, свою первую зиму. Дни были короткими, ветер гулял по опустевшим заснеженным клумбам под бетонно-серым, низким небом. Заколоченные дачки съежились среди сугробов. Крюкастые черные яблони превратились в ворчливых замерзающих старух. Изредка сосед, пожилой хмурый пчеловод, выплескивал котам в кастрюльку чуть теплый суп. Большая часть варева доставалась здоровенному вожаку по кличке Доктор. Этот дымчато-серый котище наводит страх на всех местных кошек: он беззвучно надвигается, сверкая глазами, с каждым шагом увеличиваясь в размерах и угрожающе пригибаясь к земле. Мелкие кошки, поджав хвосты, разбегаются от него с жалобными трусливыми воплями.

Зимой сосед пускал Доктора в дом, подкармливал рыбой, разрешал греться у камина и спать в ногах. Однажды, ласково поглаживая Доктора, сосед рассказал, как глубокой осенью в деревне чуть было не умер от сердечного приступа. Он целый день лежал на диване, не в силах подняться и позвонить сыну в Москву. Сердце в его груди сжалось в кулак: казалось, острые ногти вонзаются все глубже, и оно кровоточит. Вдруг скрипнула и медленно отворилась дверь, и в комнату беззвучно проник серый котище. Он посидел на пороге, с достоинством покачивая боками, прошелся по ковру, запрыгнул на диван и забрался хозяину на грудь. Тот был не в силах пошевельнуться и прогнать кота, и вскоре на его груди, широко распахнув сине-серые глазищи, уже сидел таинственный ушастый сфинкс и тарахтел, как старенький «Запорожец». Вдруг что-то произошло, тяжесть тоненькой струйкой стала куда-то утекать, сердце, сжатое в кулак, расслабилось, и боль ушла. После этого случая Доктору можно заходить в дом, валяться на диванах, растягиваться в креслах, есть на кухне и даже безнаказанно залезать на стол.

Все остальные соседские коты, и в их числе наш худой, ласковый Друг, в морозные дни, в метель и пургу грелись в сарае или, недовольно нахохлившись, сидели на крыльце. Окно кухни дразнило их чуткие носы ароматами сырников с ванилью, курочки, поджаренной до золотой корочки в кукурузном масле, тушеной телятины. И они обреченно мурлыкали на голубом ветру, приносящем из леса запах сырости и хвои. От морозов и снегопадов их шерсть с каждым днем становилась длиннее и пушистее, что придавало бездомной банде дикий и лихой вид. Они исхудали, стали осторожными, юркими и пугливыми. При любой возможности они старались украдкой проскользнуть в дом, пробраться на кухню и стянуть у хозяина что-нибудь со стола. Он бегал за ними по дому, ругаясь, ловил за хвост, хватал за шкирку, выносил на улицу и швырял в снег.

Друг все это рассказывал, постанывая и причитая. У нашей запертой двери, осыпаемый капельками дождя, пугливо прижимая уши от раскатов грома, и жалобно просился внутрь. Несколько раз я тайком запускала его в терраску-прихожую. Он благодарно терся об ноги, ласкался, бормотал что-то и затихал, спрятавшись под стулом. Обнаружив его, бабушка ворчала: «Не люблю я этого кота, морда его мне не нравится, непорядочный он». И сурово теснила растерянного Друга ногой в сторону двери. Выпроводив незваного гостя на улицу, она придирчиво осматривала терраску-прихожую и пересчитывала рыбу, что размораживалась на столе под полотенцем. Безразличие и подозрительность бабушки очень расстраивали Друга, но он не терял надежду. Часто он бродил возле нее по грядкам, терся об ноги, сидел рядом на скамейке, ласкаясь и тыча головой в усталые руки. Но бабушка оставалась неприступной. Большее, что она могла для него сделать – это, ворча и покрякивая, вынести вчерашнюю пшенную кашу и положить на фанерку в саду подальше от дома, чтобы кот не пробрался украдкой внутрь и чего-нибудь не стащил.

На запахи сервелата, сыра и икры, разнесенные ветром по округе, за Другом по пятам, почти не касаясь земли, скользит более мелкий, вороватый и пугливый Дымок. Однажды бабушка застала его на кухонном столе при попытке украсть большой кусок индейки. Рассвирепев, она хлопнула в ладоши, плеснула в убегающего вора ледяной колодезной водой из кружки и обозвала шпаной.
Как две тени, коты неслышно возникают возле нас. Друг бродит вокруг стола, назойливо и пронзительно клянчит. Он встает на задние лапы и, опираясь мне на колено, заглядывает в глаза своими зелеными и хитрющими глазищами. Он легонько выпускает когти мне в колено, а сам искоса поглядывает на мою тарелку. Дымок сидит в сторонке и с напускным безразличием умывается, украдкой наблюдая за бабушкой. Друг запрыгивает на качалку и утыкается влажным и теплым носом в мой нос. Бабушке все это надоедает: соседские и вообще какие-либо другие коты быстро выводят ее из себя. Она хлопает в ладоши, шикает и, торжествуя, поглядывает вслед двум серым попрошайкам, которые убегают, не урвав ни крошки с праздничного стола.

Мы пьем из чашек, каждая из которых принадлежит к разным сервизам. Чай, даже из пакетиков, заваренный колодезной водой, кажется бархатно-горьковатым, пробуждающим, как будто к нему подмешано милинское небо. Бабушка прихлебывает горячий чай и по-купечески протягивает его через кусочек сахара. Вокруг нарастают гул и жар, а здесь, во дворе, под деревьями, прохладно и даже немного сыро – наш старый деревенский дом, помнящий еще прабабушку, находится в низине. В комнатах с невысокими потолками и маленькими приземистыми окнами царят прохлада и полумрак. Несмотря на недавний ремонт, запахи старины, земли, плесени и печки иногда вдруг просыпаются и начинают кружить вместе со сквозняками. А ночью тут и там из тишины, между фанерными стенами возникает упорное шуршание, раздается пугливый звук мышиного ужина. Из глубины старого дивана слышны осторожные перебежки проживающего там семейства. Это совершенно неудивительно, учитывая натянутые отношения бабушки с соседскими котами.

К тому времени, когда мы перешли к торту, то есть, собственно, начали отмечать бабушкин праздник, с трех разных сторон в беседу ворвались завывания газонокосилок. Это, не отставая друг от друга, соседи выстригали лютики, одуванчики, клевер и подорожник на лужайках перед старыми деревенскими домами, где когда-то бродили куры. Соседям казалось, что бобрик сорных трав имеет сходство с газонами из журналов про красивую жизнь.

Сегодня бабушкин день, поэтому она предается воспоминаниям, а мы, устроившись поудобнее, слушаем. А еще перемигиваемся, хрустим вафельным тортом, раскачиваемся, отчего качалка заунывно скрипит. Все это выводит бабушку из себя, она командует прекратить. Ей хочется рассказывать торжественно, в полной тишине, и в ее глазах горят нетерпеливые задорные огоньки. Вот она отодвинула чашку в сторону, уютно нахохлилась, оперлась на локти и неторопливо начала. Иногда на выцветший бледно-голубой тент, у нас над головами, падают недозрелые яблоки и рано пожелтелые листики старой антоновки.

Бабушкины истории я слышала сотню раз. Я знаю наизусть, что в сорок третьем году она окончила медицинское училище и тут же была распределена в госпиталь № 3376 операционной сестрой. Он располагался на окраине небольшого молдавского городка, в здании школы из бурого кирпича. В классах истории, математики и географии, где совсем недавно по доске скрипел мел и в проходах между партами на переменах бегали первоклассники, теперь рядами стояли койки, на которых стонали раненые. А в соседнем классе могла находиться операционная. Раненых привозили с фронта в маленьких пыхтящих автобусах, оборудованных под санитарные машины. В школьных коридорах, озаренных солнцем сквозь окна с белыми бумажными крестами, теперь пахло хлоркой, ментолом и карболкой. А весной за окнами цвела в саду черемуха, позже – вишневые, абрикосовые и персиковые деревья. Ветер осыпал подоконники белыми лепестками, а на лестницах, в кабинетах и классах школы-госпиталя белели халатики медсестер. Девушки бегали по этажам с капельницами, градусниками и шприцами, что-то всегда бренчало и позвякивало в их руках. Медикаментов, даже самых простых и необходимых, не хватало, ближе к концу войны прижился негласный метод лечения: ампутировав конечность, рану оставляли загнивать, чтобы разводившиеся под бинтами черви помогли культе зарубцеваться. От рассказов о госпитале мне всегда делалось не по себе. Я представляю стоны, запах крови и гноя, крики, бледные, землистые лица, духоту и суету, звук рвущегося бинта и холодный, устрашающий перестук инструментов в операционной. А еще спинку койки с поникшей гимнастеркой и прислоненный к стене костыль. Бабушка же, напротив, вспоминая госпиталь, как будто начинает мерцать, а ее маленькие и мутные глаза становятся ярко-голубыми, в цвет неба.

– Нам, медсестрам, санитарочкам и было-то лет по девятнадцать... И все, как на подбор: румяные, кровь с молоком. Не то, что вы сейчас, – гордо, с вызовом уточняет бабушка. – Мы были невысокие, пышногрудые, с длинными толстыми косами. Косметики тогда не было, а мы и без нее были красавицы, у нас все было свое: и румянец, и черные брови, и ресницы... Над нами истребители летали, а нам назло жить хотелось. Целый день бегали, ставили капельницы, кололи, перевязывали, промывали раны... И ничего, не уставали.

Раненые, с пулями в плечах, с вывороченными ключицами, с разодранными ногами, рассеченными лицами, с животами, вспоротыми осколками снарядов, лежали на койках. В горячке, в бреду, контуженные, они продолжали слышать пулеметные очереди, свист снарядов и взрывы. Им было трудно пошевелиться, они постанывали, что-то бормотали и завороженно прислушивались к отзвукам войны у себя в головах. Некоторые, слабея, уходили туда: в дым, в свист, в гвалт, в окопы, в свой последний бой. И утром санитары выносили их из палаты на носилках, укрыв с головой белой простыней. Но некоторые, почти уже ушедшие в серый бесконечный бой, вдруг слышали теплый грудной женский голос, произносящий их имена. И марля, смоченная чем-то холодным, ложилась на их пылающие лбы. Они открывали глаза и видели плывущий к дверному проему белый халатик. Его провожали взглядом и мысленно двигались за ним по коридору, стараясь дотянуться рукой. Постепенно в их головах смолкали звуки пулеметных очередей, и они окончательно вырывались оттуда, с войны.

Первые дни они лежали бледные и ослабевшие, почти не моргая, смотрели в потолок, но едва возвращались силы, они принимались ловить взгляды пробегающих мимо медсестер, окликали их, выспрашивая имена, брали маленькие горячие ручки в свои шершавые ладони. Поэтому золотистые огоньки сверкают в бабушкиных глазах: помимо боли, запаха хлорки, носилок, с прикрытыми белым телами, госпиталь был окутан солнцем, нежностью, предчувствием любви. И часто в саду, в сумерках, виднелись два силуэта: один пониже, прижавшийся к стволу старой черемухи, другой повыше, опирающийся на костыль. И, несмотря на войну, стрекотали цикады, в листве сирени сновал ветер и, призывая друг друга, пели птицы.

Раненые шли на поправку и с вещмешками на плечах уезжали – кто на фронт, кто в запас. А на опустевшие койки на носилках приносили других. От некоторых, покинувших госпиталь, приходили письма, а от иных не было ни весточки, ни строчки. И девушки-медсестры становились молчаливыми, разносили капельницы и бегали по коридорам, опуская заплаканные глаза.

Армия уже теснила врага, все ждали победу, поэтому часто по вечерам в вестибюле на первом этаже, где совсем недавно была школьная раздевалка, устраивали танцы. На теплые, всхлипывающие звуки аккордеона, прихрамывая, опираясь друг другу на плечи, подходили раненые. С перевязанными головами, с опустевшими рукавами гимнастерок, бледные, но статные, с боевой выправкой, с чем-то непередаваемым, несокрушимым в глазах. Прибегали сестрички, врачи и пациенты из соседнего госпиталя легкораненых. И жители ближайших домов, черноглазые горячие «молда-ваны» и смуглые цыганочки с черными кудрями, тоже иногда заглядывали на протяжные звуки вальса. И глаза встречались, и люди сходились – на танец, на неделю, на месяц, на всю оставшуюся жизнь.

Ветер приносил с улицы аромат сирени. Доносились громкие, хлесткие команды из операционной: «скальпель... пинцет... зажим», а вдалеке кто-то тихо напевал, спеша по коридору. Что-то неуловимое происходило среди беготни, перевязок, уколов, ампутаций. А потом приходили долгожданные письма-треугольники. И санитарочки убегали в сад, чтобы остаться с ними наедине.

На кухне работал повар, невысокий парень, весь в веснушках. Там и тут – среди плит, в столовой, в коридорах мелькала его огненная шевелюра. Целыми днями он крутился возле огромных кастрюль с мамалыгой, перемешивал половником всем надоевший пустой картофельный суп, резал крошечные пайки хлеба, раскладывал в алюминиевые миски кашу с тушенкой, помогал санитаркам разносить еду по палатам, надраивал пол.

– Веселый был парень, непоседливый. Кузьма, кажется, его звали, – уточняет бабушка. – Поговоришь с ним, бывало, посмеешься, душу отведешь. А он подмигнет и тихонько спросит: «Девчат, у нас с вчерашнего дня гречка осталась, хотите?»

Прикармливал рыжий девушек гречкой, тайком выдавал им из кармана халата лишний паек хлеба, приносил безвкусный мутноватый чай и тяжелые серые куски сахара. Голодные бледные са-нитарочки смущались, медсестры переглядывались, сверкали глазами, принимали угощения, хихикали и убегали наверх в палаты. Возвращали девушки рыжему пустые кружки, тарелки и миски, но ни ласкового взгляда, ни нежного слова ему не дарили. А когда рыжий робко пытался пригласить какую-нибудь из них прогуляться вечером, отнекивались санитарочки, говорили, что уборка, под предлогом перевязки, смены капельниц и уколов затихали и отказывались медсестры. И потом несколько дней избегали его, опасались ухаживаний, боялись, что засмеют подруги и будут подшучивать врачи. Но вскоре снова пили жидкий кисель, принимали добавку гречки с тушенкой, а за спиной хихикали: «Ты гляди, опять рыжий свиданья добивается, хочет любовь крутить». И дразнили повара между собой конопатым Кузькой.

– Понимаете, беда-то какая, – качая головой, причитает бабушка. – Вроде бы посмеяться, поговорить с ним все были не против, но как до ухаживания доходило, никто не соглашался с ним гулять. Получалось, не любили его девчонки, – со вздохом заключает она. – А он очень переживал... Конечно, в сравнении с военными никакой выправки у него не было. Худой, невидный, в мятом и замызганном поварском халате. Да еще весь в веснушках. Ну кто с таким пойдет?

Смешил рыжий девушек, санитарочки и медсестры улыбались, а сами украдкой поглядывали ему через плечо: за окном столовой по аллее ковыляли, опираясь на костыли, двое раненых. Или кто-нибудь с перебинтованной головой дремал на скамейке. Рыжий горевал, но старался не подавать виду: шутил, насвистывал, крутился на кухне. А влюблен он был давно в Свету, невысокую санитарку с толстой каштановой косой. Чего он только ни делал, стараясь привлечь ее внимание! Света подарки гордо отстраняла, от угощений отказывалась, на рыжего внимания не обращала.

– Короче говоря, у повара не было никаких шансов, – это я, как спортивный комментатор, объясняю окружающим сложившуюся ситуацию. Бабушку мои слова не раздражают, а наоборот, приводят в восторг. Она их подхватывает и старается умело ввернуть в рассказ.

– Да, совершенно верно, – с улыбкой вздыхает она. И с прищуром вкусно заключает: – Не было у нашего Кузьки-повара никаких шансов.

А сирень уже осыпалась. По госпиталю разнесся слух, что должны приехать артисты. Утром рыжий подошел к двум Светиным подругам, молоденьким медсестрам. Поздоровался, побалагурил и как бы невзначай бросил: «Чувствуете? Это мы котлеты жарим. Кстати, девчата, хотите, угощу?»

А рыжий, зная вкус и запах всем до тошноты надоевшей мамалыги, искоса хитровато поглядывал на медсестер. Девушки стояли перед поваром, стараясь не подавать виду, что от одного слова «котлеты» земля уплывает из-под ног. Тогда рыжий, причмокнув, принялся неторопливо и вкусно рассуждать: «Девчата, вы даже не представляете, как я давно не делал котлет. А тут местные на днях свинью зарезали. По особой просьбе начальства. Большая группа военных скоро на фронт отправляется, решили их на дорожку угостить. Мясо свежее. Крутили мы его часа два, потому что ножи на мясорубке заржавели и затупились. Потом я лук резал, злой, до сих пор щиплет глаза. Сухари в молоке размачивал, кошка чуть в миску не забралась. Вон, смотрите, как руки фаршем пахнут. Теперь жарим мы их в сале». Так рассказывал рыжий, поглядывая, как подружки в подпоясанных под грудью халатиках бледнеют и от голода еле держатся на ногах.

Потомив еще немного, он добродушно бросил: «Угощу я вас, девчата, котлетами, так уж и быть. Но и вы мне помогите. Подговорите, чтобы Светка встретилась со мной вечером в саду. А? Там, где старая черемуха с одним обломанным стволом. Ну упросите вы ее. А я вас не обижу, так уж и быть, угощу».

Девушки слушали недоверчиво, смешливо поглядывали на повара. Постепенно смысл его предложения начинал до них доходить. Они многозначительно переглядывались, подталкивали исподтишка друг дружку локотками, неумело сдерживали смешки. А рыжий во что бы то ни стало был намерен добиться своего. Он так загорелся, что сгоряча наобещал подругам-сообщницам за устройство свидания кастрюльку котлет. Чем он будет кормить военных, уже его не волновало.

Но подруги не сдавались и отшучивались, что насильно мил не будешь и любовь не купишь. Терпение рыжего лопнуло, он махнул рукой и, насупившись, направился оттирать плиту. А медсестры, быстро пошептавшись, поскорей его догнали и дернули за выпачканный в жире рукав халата: «Да погоди ты, мы что-нибудь придумаем, не падай духом! Мы с ней поговорим, проведем воспитательную работу. Вот увидишь, как миленькая прибежит твоя Светка в назначенный час. Ты, главное, котлеты не сожги». Наобещали, подразнили «рыжим-бесстыжим», но не обидно, а уже ласково. А котлеты просили передать заранее, через заднее окно кухни, заслоненное шкафом от чужих глаз.

Ближе к вечеру, после условного стука маленьким камешком в стекло двум заговорщицам-подружкам была передана, завернутая в полотенце, кастрюля с котлетами. Рыжий тихонько приоткрыл одну из створок, высунулся из окна и спустил передачу. Подруги кое-как, встав на цыпочки и вытянув руки, бережно подхватили драгоценный сверток и скорей побежали к себе в комнатку, сверкая белыми халатиками под окнами госпиталя. С испугу казалось, что запах лука и шкварок, от которых у голодных девушек кружилась голова, растекается по саду, заползает в окна первых этажей госпиталя и несется туда, через забор, к госпиталю легкораненых. И веется дальше, по проселочной дороге, мимо полей. Они бежали, воровато пригнувшись, дрожали от страха и приглушенно прыскали сдавленным и беспечным смехом, каким умеют смеяться только девятнадцатилетние девчонки.

В назначенный час, в прохладных сумерках, рыжий ожидал в саду, облокотившись о темный ствол старой черемухи. Он старательно насвистывал, делая вид, что спокоен, а сам нервно ломал веточку в руке. Веточка гнулась, а ломаться не хотела, и от сочной зеленой коры шел горький аромат. Было тихо, со стороны госпиталя струился мутный свет, слышался лай, тарахтение грузовика, пение, редкие голоса. Веточка так и не сломалась, рыжий отбросил ее. А потом сквозь листву и стволы он вдруг уловил движение. Что-то, сверкая, приближалось. Совсем рядом тихо хрустнул наст, и Света, запыхавшись, вынырнула из темноты в белом халатике, перепоясанном под высокой грудью. Сегодня на ней не было белой косынки, которую обычно носили медсестры, и коса темнела на плече. Над ее верхней губой чернела большая родинка, от которой рыжий никак не мог отвести глаз. Света тихо поздоровалась и застыла в тени, рассматривая повара из-под бровей. Она прислушивалась и всматривалась куда-то в сторону госпиталя, видимо, в ожидании приезда обещанных артистов.

Рыжий оробел, будто всю его удаль сдул резкий порыв прохладного ветра, пахнущего сеном и рекой. Они долго стояли поодаль друг от друга, то переговаривались вполголоса, то неловко молчали. Что там было дальше, никому неизвестно. Минут через десять, когда рыжий, осмелев, легонько обнял девушку за талию и уже потянулся прикоснуться колючей губой к ее щеке, прибежала операционная сестра: «Светка, скорей пойдем, тебя врачи обыскались, грозят выговором. Полчаса ищем тебя везде, у нас экстренная операция, а ты тут любовь крутишь». Отпрянул рыжий, растерянно поглядел на операционную сестру, полную, строгую бабу с закатанными рукавами. Трепыхнулась ветка черемухи, и Светин белый халатик понесся к госпиталю. Остался рыжий повар один в темном саду, напоенном ароматами цветов, трав, птичьими голосами и далекими песнями, которые струились в теплых, южных сумерках, несмотря на войну.

На самом деле никакой экстренной операции не намечалось. Все с нетерпением ждали концерта, подружки-медсестры заканчивали ужин, а, точнее, настоящий пир, какого не бывало с начала войны. Вычистив пустую кастрюлю хлебом, помолчали и начали собираться на танцы. Никто Свету в госпитале не искал. Поначалу она ни в какую не соглашалась встретиться с рыжим наедине. Когда подруги заикнулись об этом, Света раскраснелась и уперла кулачки в бока. «Вы что, сдурели, девки? – кричала она. – Сами впутались в эту историю, сами с ним и встречайтесь. И котлет мне ваших не надо». И топнула толстым каблуком по деревянному полу. Но подруги не отступились, уж очень им хотелось получить обещанное угощение. Около часа из-за двери бывшей учительской, где они квартировали, слышался то шепот, то обиженные всхлипы, то возмущенное: «Сами с ним гуляйте, а я никуда не пойду!»

Наконец Свету с трудом уговорили. «Не волнуйся, не успеет рыжий руки распустить и губу раскатать, а мы тебя уже спасем», – смеялись подружки. Так и решили оставить хитрого повара без любви и без котлет. А чтобы не вызывать у него подозрений, подговорили операционную сестру, спорить с которой не решились бы даже некоторые врачи. И убежала Света вслед за ней без оглядки. А позже, на долгожданном концерте, танцевала, прижав голову к груди высокого, чуть прихрамывающего майора.

На следующий день, ближе к вечеру, девчата-медсестры как ни в чем не бывало спустились в столовую вернуть кастрюлю. Раньше, уже от самого входа в столовую кто угодно замечал повсюду снующий огонек рыжей шевелюры. А в тот день, как ни вглядывались подружки, не было видно конопатого Кузьки. И битый кафельный пол натирал совсем еще молоденький, незнакомый паренек. Подошли к нему девушки, стали осторожно расспрашивать: где же рыжий, не заболел ли он? Они виновато и растерянно переглянулись и поняли, что думают об одном и том же: может быть, он вчера полночи прождал в саду в одной рубашке, надеясь, что Светка после операции снова прибежит к нему под старую черемуху. Новенький паренек от неожиданных вопросов смутился, но работы своей не прервал. Прилежно надраивая пол, он угрюмо мычал: «Ваш рыжий – вор. Он украл котлеты, которые были предназначены солдатам перед отправкой на фронт. Говорят, чтоб каких-то своих баб угостить. – И паренек умолк, оглядывая подруг из-под бровей. – Ну за провинность решено было его вместе с солдатами, которых он лишил обеда, отправить на фронт, в штрафбат. Они уже, кажется, уехали».

В этой части истории бабушка всегда плачет, громко всхлипывая и вздыхая.

Подружки-медсестры надеялись, что новичок чего-нибудь перепутал, но через пару дней один врач подтвердил его слова.

– Что с ним было дальше, жив ли он остался, неизвестно, – сквозь слезы шепчет бабушка.

– Как же жалко мне его! – причитает она тоном, какому бы позавидовала профессиональная плакальщица. – Из-за нас, дур, пропал парень. Мы потом хотели этой Светке хорошую трепку устроить. А что, собственно, устраивать-то? Сами хороши... Мы и представить себе не могли, как все обернется. А потом уж молили бога, чтобы берег его там, на фронте, – виновато добавляет бабушка, промокая платочком маленькие блестящие глаза.

Некоторое время мы сидели молча. Пили остывший чай и, раздумывая о судьбе рыжего повара, дремали в прохладе, под яблонями, окутанные со всех сторон сочными, теплыми звуками летнего полудня. Потом бабушка неожиданно сообщила, что до автобуса, который должен довезти нас до московской электрички, осталось всего полчаса. Она засуетилась, зачем-то схватила кухонное полотенце, масленку и вазочку с печеньем и понеслась в дом.

– Со стола я потом сама уберу. Идите быстренько, по-военному, собирайтесь, – командовала она на бегу, еще не высвободившись из заново пережитой истории.

Десять минут спустя мы втроем поспешно выходим из калитки. Все объято парным молоком летней жары и погружено в ленивую, расплавленную дремоту. Бабушка гордо шествует, ухватив нас под руки. В честь праздника она принарядилась в черную шелковую блузку в мелкий горошек и в вязаную белую панамку, придающую ей кроткий, покладистый вид божьего одуванчика. Несмотря на спешку, она не забыла обрызгать шею своей неизменной «Красной Москвой», оправдываясь, что наверняка встретит кого-нибудь из соседей, и надо быть красивой. Сжав руки в кулачки, она гордо марширует, подгоняя нас. Она уже запыхалась, по шее к вороту блузки сползает капелька пота. И тем не менее, несмотря на жару и духоту, бабушка заявляет, что проводит нас аж до самой остановки, желая убедиться, что мы поместились в автобус. На самом деле, втайне, она надеется повидаться со знакомыми с окрестных дач. Ей необходимо именно сегодня громко напомнить им, что, начиная с военного госпиталя, она сорок четыре года отдала медицине. Поздравления с Днем медика бабушка собирается принимать расстро-ганно и великодушно, как оперная певица – заслуженные букеты. Дачники не раз прибегали к нам поздно вечером, рано утром, а, бывало, и посреди ночи. Взволнованные, они барабанили кулаками в дверь, нетерпеливо стучали в окна террасы, громко спрашивали, есть ли кто-нибудь дома. На их жалобный зов в коридорчике вспыхивал свет, сонная бабушка в ночной рубашке отворяла форточку и, повернувшись в сторону улицы тем ухом, которое слышит, внимала сбивчивому рассказу пришедшего. Решительно накинув бордовый байковый халат, поспешно прихватив коричневый драповый ридикюль с лекарствами и тонометром, бабушка отправлялась на помощь. В эти минуты ее походка становилась решительной, царственной, а сама она гордой осанкой и суровым ликом напоминала пожилую примадонну, вызываемую публикой на бис. Бредя в темноте за встревоженным человеком, бабушка постепенно входила в роль врача. Лицо ее становилось бледным и вдумчивым, нос заострялся, брови хмурились. Она сосредоточенно молчала или задавала на ходу короткие вопросы. Почти ничего не замечая вокруг, она могла в такие минуты снести любые мелкие предметы, вроде леек, лопат и проволочных ограждений клумб, попавшихся на пути.

Окончательно превратившись по дороге из любопытной и разговорчивой старушенции в сурового и бесстрашного медика, бабушка бодро входила в помещение, пропахшее ментолом и валокордином. Постаньгаающий, бледный человек в ужасе несся вместе с диваном куда-то в пропасть, окруженный взъерошенными родственниками, которые беспомощно суетились и всхлипывали, но ничего не могли сделать. С появлением бабушки стонущий человек вдруг обретал точку опоры. Когда бабушка ловила его обессиленное запястье и затихала, утопив в кожу свои кривоватые, испещренные морщинами пальцы, у больного появлялась уверенность, что его подхватят и вытянут из пропасти, в которую он несется. И с этого момента его страх начинал убывать, а вместе со страхом отступала и боль.

За свою помощь бабушка никогда не брала денег, но от конфет, халвы, варенья или банки маринованных огурцов отказывалась неуверенно. После войны ей на всю жизнь досталась боязнь голода, страх, что когда-нибудь придется снова перебиваться прогорклой мамалыгой и жидким картофельным супом. Поэтому постепенно в подполе разрасталась коллекция ее медицинских трофеев.

Для бабушки никогда не существовало исключений. К кому бы ее ни позвали, она решительно неслась сражаться с болезнью. Даже в крайний дом у реки, во владения страшного, косматого старика, своего бывшего одноклассника, дезертира, ныне главаря местных воров. Входя в его полутемную, грязную комнату, бабушка бесстрашно ворчала, что в помещении тяжелый, затхлый и прокуренный воздух. «Как же тебе не стыдно», – пела она, оттягивая обессилевшему, еле живому старику веко и заглядывая в глаз. «Что же у тебя грязь такая, бутылки валяются, разве можно так жить?» Она пихала ему под мышку градусник, продолжая монотонную стыдящую песнь. Она заставляла его пить воду, много воды, а потом блевать в старый алюминиевый таз, сопровождая процедуры неизменными всхлипываниями, покачиваниями головой и упреками. Зловещий уголовник, алкоголик и грубиян беспрекословно делал все, что она велит, а сам бессвязно хамил хриплым прокуренным голосом. Бабушка укутывала его в рваное ватное одеяло, давала таблетку и бубнила, чтобы завтра он пил только сладкий чай. Лежа в кульке одеяла на голом матрасе, он кивал и помалкивал, благодарно выслушивая ее причитания и упреки.

Покойной Зине, его любовнице, которая сидела за воровство всего пару раз, бабушка делала уколы от давления. Зинин обшарпанный синий домик виднеется сквозь листву огромного яблоневого сада. Полная, чернобровая воровка Зина часто приглашала нас прийти к ней, потрясти эти яблони и собрать все, что понравится. Однажды, примерно в такой же жаркий день в конце июня, к нам, плача навзрыд, прибежала взъерошенная женщина, а с ней – два небритых типа с наколками на пальцах. Они сбивчиво чего-то объясняли, дымили папиросами и хрипло, раскатисто кашляли. Оказалось, Зинину внучку, худенькую, бледную девочку одиннадцати лет, ударило в речке током от провода насоса. Посиневшую девочку вытащили из воды, положили возле картофельного поля и ринулись к нам. И бабушка, забыв на плите варенье, понеслась на выручку в домашних тапках, шаркая, прихрамывая и причитая на ходу. Вокруг девочки уже собралась толпа, старушки на всякий случай начали тихонько всхлипывать и выть, кусая уголки платков. Бабушка, как дирижер, кивнула в знак приветствия, заставив всех расступиться и замолчать. Она склонилась над девочкой и долго колдовала, массировала, причитая свое неизменное: «Царица мать небесная, пресвятая богородица». А потом девочка вдруг пошевелилась, приоткрыла тусклые, словно затянутые целлофаном, глаза... За все эти и многие другие подвиги зловещий старичок-вор однажды поклялся, что никто из его дружков никогда и близко не подойдет к нашему участку. И наш дом, окрашенный в цвет яблоневой листвы, набитый столетними матрацами, книгами, старыми электрическими чайниками, доисторической посудой и почти музейной одеждой, оставался нетронутым во время ежегодных зимних краж...

На улице пустынно, не видно ни детей на велосипедах, ни машин, ни мамаш с колясками, ни прохожих. Бабушка на ходу продолжает высматривать, нет ли кого-нибудь вдалеке и поблизости, чтобы напомнить про День медика и собрать заслуженные поздравления. Я же иду рядом с ней, продолжая раздумывать о рыжем поваре. За свою жизнь я прослушала его историю, по меньшей мере, раз тридцать, и с самого детства не сомневалась, что бабушка была одной из двух легкомысленных и смешливых Светиных подруг. Я представляю, как рыжий трясется по кочкам проселочной дороги в грузовике, везущем его на фронт. Он сидит на скамье, и ворот гимнастерки непривычно натирает ему шею, а сапоги на полразмера меньше сдавливают пальцы, особенно почему-то на левой ноге. Пахнет кирзой, потом и табаком. Он понуро смотрит назад, через поле, на отдаляющийся госпитальный сад. Дорожная пыль из-под колес постепенно заволакивает уголок бурой кирпичной стены госпиталя. И кто-то из солдат, сидящих рядом с ним на лавке грузовика, выпустив сизый дым, задорно затягивает: «Что ж ты, Вася, приуныл, голову повесил, ясны очи замутил, хмуришься, не весел?».

Группки незнакомых людей с детьми идут с речки, шлепая вьетнамками об асфальт. У них самодовольный курортный вид, в руках циновки, надувные круги и зонтики от солнца. Травы только-только зацвели, в воздухе растворен теплый, душистый мед. Небо высокое, голубое, с редкими белесыми наледями перистых облаков. Над дальним еловым лесом, таинственным и сказочным, в котором летают черные дятлы и серые совы, а в оврагах лежат вывороченные вековые сосны, скользит беспечный крошечный самолет. И совершенно не хочется уезжать в Москву. Мы упрашиваем бабушку проводить нас только до поворота, но она не соглашается и упрямо следует дальше. На повороте друг напротив друга располагаются два дома. Справа дача полковника, обнесенная глухим высоким забором. Сквозь прорези ворот виден приземистый уютный дом с террасой, упакованный в пластик бледно-розового цвета. Бабушка, вытянув шею, высматривает, нет ли там на лужайке, возле качелей, старичка-полковника с женой. Но к воротам бросается овчарка, начинает оглушительно лаять, опираясь передними лапами о запертую железную калитку. И мы, на всякий случай, прибавляя шаг, переходим на противоположную сторону. Через дорогу от дачи полковника расположен бесхозный на вид участок, заросший высокой полынью, пижмой и осокой. Это резиденция Сере-ги, самого неудачливого из местных воров. Бабушка, как экскурсовод, нашептывает, что не так давно Серега снова загремел в тюрьму. Его жена Галина, интересная, в смысле красивая, женщина за сорок, ведет здесь разгульную жизнь с компанией собутыльников. Вор Серега на этот раз попал в тюрьму исключительно по собственной глупости. Зимой, раскурочив фанерную дверку отмычкой, он вынес из домика нашего соседа телевизор, обогреватель, матрас и несколько мельхиоровых ложек. Совершив кражу удачно и легко, он попытался продать награбленное кому-то из дачников, и был позорно пойман с поличным. Серега с детства был невезучим. Бабушка помнит его еще ребенком, болезненным русым мальчиком с наглыми карими глазенками. Как-то она прибежала спасать его от солнечного удара, в другой раз бегала к соседям и упрашивала отвезти в больницу семилетнего будущего вора с аппендицитом. На этот раз Сереге придется отсидеть в тюрьме года три.

– И бывают же такие невезучие люди, – сокрушается бабушка.

Дом всем видом показывает, что крайне опечален очередным заключением хозяина – грязно-голубой, трухлявый, унылый, он ушел до низеньких окошек в землю, завалился вбок. Заднее крыльцо покосилось, как вывихнутая челюсть, на вытоптанной лысой земле перед ним валяется грязная алюминиевая кастрюля и голова куклы.

– Быстрей, быстрей шевелитесь, а то не успеем, придется машину ловить, – ворчала бабушка. И мы, ускорив шаг, почти побежали вдоль серых кривых кольев, что торчали среди кустов малины, напоминая, что в лучшие времена здесь был забор. Трава стрекотала и пиликала целым оркестром притаившихся кузнечиков. Вдруг впереди, где заканчивался заросший заброшенный сад, покачнулся угловой кол забора, шевельнулись заросли малины, крапивы и осоки и что-то светлое вырвалось на дорогу. Рыжий котенок, осторожно отряхнув задние лапки от песка, не спеша направился по пыльной обочине нам навстречу. Не проявляя никакого интереса к окружающему, он брел сосредоточенный и погруженный в какие-то безрадостные кошачьи мысли, понуро глядя на асфальт перед собой. Он приближался к нам: маленький, прозрачный, с впалыми боками. Его грязный желто-рыжий хвост волочится по асфальту, подтверждая полное смирение и покорность судьбе. Но блеклый, свалявшийся пух казался теплым, и котенок, несмотря на пыльный вид, излучал какое-то милое, медовое сияние.

– Ой, глядите-ка... – завороженная, бабушка остановилась.

Мы тоже остановились рядом с ней. Рассматривая котенка, бабушка упустила из виду, что, перегородив дорогу, мы можем помешать машинам, велосипедистам и прохожим, а ведь обычно она очень боится чем-нибудь стеснить окружающих. Забыла она и о том, что мы опаздываем на автобус, и, кажется, на несколько мгновений выпустила из памяти, что сегодня День медика. Котенок, приблизившись, сел на обочине, внимательно заглянул каждому из нас в лицо желтыми глазенками, тихонько и жалобно мяукнул. Он сидел перед нами мятый, пыльный, провожал изумленным взглядом пролетающих мимо мух, нюхал ветер и в ответ на далекие гудки шевелил ушами. Растроганная бабушка подошла к нему, согнулась, уперев руки в коленки, и сочувственно, нараспев, спросила:

– Милый, чей же ты такой грязный и худой? Она погладила облезлую маленькую голову так,

как гладят обычно детей. Ребенок бы постарался увернуться от ласки незнакомого человека, а рыжий в ответ вытянулся всем тельцем, посильнее прижался головой к бабушкиной теплой ладони, нежно и мечтательно зажмурился, замер и замурчал. Он кротко и доверчиво смотрел на бабушку, и казалось, его остренькая, худая мордашка была усыпана веснушками. Бабушка, пытливо заглянув в его желтые глаза, еще раз тихонько спросила:

– Чей ты такой?

Не получив ответа, она вдруг легонько зачерпнула котенка под живот, оторвала его, невесомого, от асфальта, прижала к груди и решительно заявила:

– Кузькой тебя назову! Будешь нашим Кузькой!

Мы стояли в сторонке и изумленно наблюдали за происходящим, зная, что бабушка кошек недолюбливает и всегда отгоняет от дома, чтобы они не лазали по столам и не таскали с кухни еду. Встреться нам на пути сотня холеных, породистых и красивых котят, доставленных прямо с выставки, она бы не обратила на них внимания и равнодушно прошла мимо, подгоняя нас к остановке. Но рыжий с первого взгляда поразил ее грязным неухоженным видом, мятой и облезлой шерсткой, худенькой заостренной мордочкой беспризорника. Чтобы растопить бабушкино гранитное, закаленное работой в госпитале, детдоме и больницах сердце, видимо, нужно было быть именно таким: кротким, невесомым, с царапиной на носу и на ухе, с серым от пыли поникшим хвостом. А еще с огромными печальными глазами, устало и разочарованно оглядывающими окружающее. Миллионы котов спокойненько проследовали бы мимо по своим делам, никак не отразившись в бесстрастном сердце бабушки, они, возможно, вообще остались бы незамеченными. Но рыжий, выбравшись из зарослей крапивы, разжалобил и завоевал ее с первого взгляда.

Он как влитой поместился в ее руке, словно был создан для того, чтобы она разгуливала, прижимая его к груди.

– Будешь жить со мной. Вымою тебя. Расчешу. Ты, наверное, сегодня еще ничего не ел? – ласково, но властно бормотала бабушка, совершенно забыв про нас. По ее лицу чувствовалось, что решение уже принято окончательно и бесповоротно. Котенок не возражал, не сопротивлялся, а отдался на произвол судьбы. Он как-то сразу почувствовал, что, если эта волевая, упрямая старушка что-нибудь задумала, спорить с ней бесполезно, она все равно сумеет убедить любого в своей правоте. Легче подчиниться, чем сопротивляться и возражать. Котенок понял это без слов, согласился, покорно обмяк в сильной и теплой руке, не пытаясь вырваться и убежать. Он просто висел, как ручка невидимого мехового ридикюля или потертого военного чемодана. Молчал, тихонько посапывал и смирно ожидал, что с ним произойдет дальше. И, надо сказать, его молчаливое согласие и послушание очень пришлись бабушке по душе.

Мы уже подходили к шоссе, а она все еще с жалостью осматривала своего котенка, нашептывая:

– Подожди, сейчас ребят проводим и пойдем домой обедать.

Он слушал и кротко разглядывал свою бабушку большущими желтыми глазами. Безупречной кошачьей интуицией во время этого молчаливого знакомства он разузнал о ней многое: что на бабушку можно положиться, что она любит кормить и выхаживать, что она будет заботиться, нудить, воспитывать, а в случае беды взвалит всех на плечи и потащит на себе. Решительный вид бабушки свидетельствовал о том, что с каждым шагом прогулки с прижатым к груди рыжим трофеем она все больше укрепляется в намерении ни за что не выпускать его, донести домой и оставить жить с нами. Искоса наблюдая за тем, как она поглаживает котенка и тихонько шепчет: «Кузенька! Беспризорник!», мы осторожно переглядывались и многозначительно подмигивали друг другу.

Возле остановки бабушка забыла про нас и поплыла от одной группки людей к другой. Она здоровалась, показывала котенка, напоминала, что сегодня День медика. Ее целовали в щеку, обнимали, хлопали по плечу, от чего бабушка оживилась и помолодела лет на пятнадцать.

Чуть в стороне от ожидающих автобус стояли два косматых хмурых мужика в старых потрепанных пиджаках, долговязый юноша в косухе, который все время приглаживал и собирал в хвост длинные русые волосы. И яркая разбитная бабенка, в чем-то цветастом, с оборками, которая все время хохотала, запрокидывая голову с белыми кудряшками химической завивки. На ее красиво старящемся, чуть загорелом лице играла кривоватая презрительная усмешка. И два косматых мужичка рядом с ней казались присмиревшими, как щенки. Они курили, поглядывали на дорогу и почтительно слушали, что она говорит. Бабушка указала на нее глазами и прошипела:

– А это Галина, жена Сереги-вора, с сыном и дружками.

Подошел автобус. Подпихиваемые взволнованными, нетерпеливыми дачниками, мы кое-как забрались внутрь и вскоре уже выглядывали в запыленное заднее окошко, а бабушка, прижимая котенка к груди, что-то шептала ему и, уменьшаясь, махала нам вслед от сине-розовой остановки.

Потом она еще немного поговорила со знакомой старушкой о том, что с такой жарой урожая не видать, похвасталась котенком, найденным на дороге и, не спеша, отправилась домой. В белой панамке, смешно надвинутой на лоб, она медленно брела по жаре, поглядывая по сторонам, подмечая все вокруг, как частный детектив или разведчик-любитель. Попутно, шевеля губами, она планировала, как нагреет воды и первым делом отмоет котенка от пыли. Она так и говорила ему:

– Кузенька! Глупышка! Крапивник! Слышишь? Сейчас придем домой, вымою тебя. А ты терпи, надо вымыться. Схожу к соседке, одолжу козьего молочка, чтобы ты поправился, а то вон ребрышки торчат.

Увлекшись котенком и наблюдениями за всем происходящим вокруг, бабушка не заметила, как кто-то нагнал ее и тихо поздоровался. Глуховатая, она сначала испугалась, вздрогнула, стала оглядываться, как потревоженная птица. Потом, наконец, по правую руку от себя обнаружила идущую рядом Галину, жену вора. На приветствие бабушка мягко улыбнулась:

– А, добрый день, Галочка! Как, проводила своих? – это было сказано ласково и участливо, как будто рядом шествует не разбитная бабенка Галина в ярких клипсах и пестрых оборках, а пугливая шестилетняя девочка-сирота. И Галина, окутанная теплом бабушкиных слов, как-то сразу оттаяла, утратила кривую презрительную усмешку, кивнула, а потом, пригладив химическую завивку, тряхнула волосами и задорно спросила:

– Я вот только одного не могу понять, куда вы моего Кузьку несете?

Бабушка остановилась, растерянно и виновато посмотрела на высокую, статную Галину из-под белой вязаной панамки. Потом посмотрела на котенка, который все так же покорно ждал, что будет дальше, чувствуя тепло прижимающей его руки.

– Кузька, кот мой. Мне его подруга подарила. Сказала, беспородный, зато рыжий, к деньгам значит, – смешливо объясняла Галина.

Поначалу бабушка растерялась, отчаялась, от волнения, как обычно, у нее начали трястись руки. Но потом она поправила наехавшую на глаза панамку, откашлялась и мягко, хитровато, как сказочница, произнесла:

– Галь! А Галь! Ты знаешь, ведь сегодня большой годовой праздник, День медика! А я сорок лет отдала медицине. В госпитале военном работала. Потом, после войны тут, за речкой, в детдоме. А потом в разных больницах... Галь! Сколько раз я вас всех откачивала, – нараспев, как былину, декламировала бабушка.

– Галь! Когда бы кто за мной ни послал, я хоть раз отказалась? И Серегу твоего сколько раз выхаживала! Галь! В честь праздника подари ты мне котеночка, так он мне сразу понравился. А? – бабушка улыбалась своей обезоруживающей улыбкой, поблескивая двумя золотыми зубами и с надеждой глядя на Галину. В панамке, в шелковой блузке в крошечный белый горошек, упрямо прижимающая котенка к груди, низенькая, кругленькая, своенравная, бабушка напоминала маленькую девочку, и никто на целом свете не смог бы отказать ей.

А Галина, жена Сереги-вора, некоторое время стояла, укоризненно всхлипывая:

– Рыжий ведь, к деньгам, все же...

Потом разбитная бабенка Галина тряхнула головой, будто собираясь пуститься в пляс, широко махнула рукой. Выхватив котенка из рук изумленной бабушки, торжественно произнесла:

– Ну раз так, поздравляю с Днем медика! Будь здорова! Живи долго! Вот тебе мой подарок! Его Кузькой зовут. Мне его все равно кормить нечем. Хлеб даю, а он не ест. Макароны – тоже, больше у меня ничего нет. А с деньгами мне по-любому не везет.

И вручила покорного, совершенно не сопротивляющегося котенка обрадованной бабушке. Рыжий на всякий случай растопырил лапы, боясь, что в конце этих приключений его уронят. Но его не уронили. Бабушка, поцеловав Галину в смуглую щечку рядом с алой клипсой-малинкой, для порядка всхлипнула еще пару раз и напомнила, что через три дня 22 июня, а ей тогда было всего-то шестнадцать лет. Прижала котенка к груди. И торопливо понесла свой подарок домой.

По пути она рассказывала ему, что дом старый, там очень много мышей, их надо всех переловить, и желательно, чтобы он этим занялся. Она заявила, что он будет спать у нее в ногах, грея больные суставы. Пообещала, что она сейчас подберет ему миску для каши и блюдечко для воды.

– Главное, по столам не ходи и не воруй, – поучала она, вступая в права хозяйки.

А котенок слушал и довольно мурчал, доверчиво прижимаясь к праздничной блузке в маленький белый горошек.

Комментариев нет:

Отправить комментарий